Через минуту
мы вам покажем…
Мистерию-буфф.
Должен сказать два слова я:
это
вещь новая.
Чтобы выше головы прыгнуть,
надо, чтоб кто-нибудь помог.
Перед новой пьесой
необходим пролог.
Во-первых,
почему
весь театр разворочен?
Благонамеренных людей
это возмутит очень.
Вы для чего ходите на спектакли?
Для того, чтобы удовольствие получить —
не так ли?
А велико ли удовольствие смотреть,
если удовольствие только на сцене;
сцена-то —
всего одна треть.
Значит,
в интересном спектакле,
если все застроишь,
то и удовольствие твое увеличится втрое ж,
а если
спектакль неинтересный, то не стоит смотреть
и на одну треть.
Для других театров
представлять не важно:
для них
сцена —
замочная скважина.
Сиди, мол, смирно,
прямо или наискосочек
и смотри чужой жизни кусочек.
Смотришь и видишь —
гнусят на диване
тети Мани
да дяди Вани.
А нас не интересуют
ни дяди, ни тети, —
теть и дядь и дома найдете.
Мы тоже покажем настоящую жизнь,
но она
в зрелище необычайнейшее театром превращена.
Суть первого действия такая:
земля протекает.
Потом — топот.
Все бегут от революционного потопа.
Семь пар нечистых
и чистых семь пар,
то есть
четырнадцать бедняков-пролетариев
и четырнадцать буржуев-бар,
а меж ними,
с парой заплаканных щечек —
меньшевичочек.
Полюс захлестывает.
Рушится последнее убежище.
И все начинают строить
даже не ковчег,
а ковчежище.
Во втором действии
в ковчеге путешествует публика:
тут тебе и самодержавие
и демократическая республика,
и наконец
за борт,
под меньшевистский вой,
чистых сбросили вниз головой.
В третьем действии показано,
что рабочим
ничего бояться не надо,
даже чертей посреди ада.
В четвертом —
смейтесь гуще! —
показываются райские кущи.
В пятом действии разруха,
разинув необъятный рот,
крушит и жрет.
Хоть мы работали и на голодное брюхо,
но нами
была побеждена разруха.
В шестом действии —
коммуна, —
весь зал,
пой во все глотки!
Смотри во все глаза!
Все готово?
И ад?
И рай?
Из-за сцены.
Г-о-т-о-в-о!
Давай!
На зареве северного сияния шар земной, упирающийся полюсом в лед пола. По всему шару лестницами перекрещиваются канаты широт и долгот. Между двух моржей, подпирающих мир, эскимос-охотник, уткнувшись пальцем в землю, орет другому, растянувшемуся перед ним у костра.
Охотник
Эйе!
Эйе!
Рыбак
Горланит.
Дела другого нет —
пальцем землю тыркать.
Охотник
Дырка!
Рыбак
Где дырка?
Охотник
Течет!
Рыбак
Что течет?
Охотник
Земля!
Рыбак
(вскакивая, подбегая и засматривая под зажимающий палец)
О-о-о-о!
Дело нечистых рук.
Черт!
Пойду предупрежу полярный
круг.
Бежит. На него из-за склона мира наскакивает выжимающий рукава немец. Секунду ищет пуговицу и, не найдя, ухватывает шерсть шубы.
Немец
Гер эскимос!
Гер эскимос!
Страшно спешно!
Пара минут…
Рыбак
Ну?
Немец
Так вот — сегодня сижу я это у себя в ресторане
на Фридрихштрассе.
В окно солнце
так и манит.
День,
как буржуй до революции, ясен.
Публика сидит
и тихо шейдеманит.
Суп съев,
смотрю я на бутылочные эйфели.
Думаю:
за какой мне приняться беф?
Да и приняться мне за беф ли?
Смотрю —
и в горле застрял обед:
что-то неладное с Аллеей Побед.
Каменные Гогенцоллерны,
стоявшие меж ромашками,
вдруг полетели вверх тормашками.
Гул.
На крышу бегу.
Виясь вокруг трактирного остова,
безводный прибой,
суетне вперебой,
бежал,
кварталы захлёстывал.
Берлин — тревожного моря бред,
невидимых волн басовые ноты.
И за,
и над,
и под,
и пред —
домов дредноуты!
И прежде чем мыслью раскинуть мог,
от Фоша ли это, или от…
Рыбак
Скорей!
Немец
Я весь
до ниточки взмок.
Смотрю —
все сухо,
но льется, и льется, и льет.
И вдруг,
крушенья Помпеи помпезней, картина разверзлась —
с корнем
Берлин был вырван
и вытоплен в бездне,
у мира в расплавленном горне.
Я очнулся на гребне текущих сёл.
Я весь свой собрал яхт-клубский опыт, —
и вот
перед вами,
милейший,
всё,
что осталось теперь от Европы.
Рыбак
Н-н-немного…
Немец
Успокоится, конечно…
дня-с на два-с.
Рыбак
Да говори ты без этих европейских юлений!